… По коридору всё время тянется такая звонкая тишина, что если не производить каждые две-три минуты какой-либо шум (не скрипнуть кроватью, или не зашуршать жёсткой, словно фанера, простынёй) эта тишина, набирая обороты от монотонного шипения, переходит к такому грохоту в ушах, что страх постепенно наваливается и задерживает дыхание, сдавливая сверху, и прижимая тебя к железной сетке кровати. Из-за боязни именно этого страха, и слышатся сквозь сотни раз окрашенные решётки дверных проёмов, что выводят в прохладный лабиринт коридора, звуки из невидимых мною соседних палат.

Справа тихо, но твёрдо кашлянут, слева истерично заёрзают сеткой. Через минуту, словно по очерёдной договорённости, громко и будто безмятежно вздохну, и тут же вздохну ещё раз, потому что получилось тихо, и, скорее всего, соседи не расслышали. С тревожным удивлением отмечаю, что красиво и сильно вздохнуть тело не в состоянии, и непонятный, не осмысливаемый физически объём времени изнурительно пытаюсь решить вопрос: как же в следующий раз произвести звук? Шлепком о тумбочку якобы прочитанной книги? Равнодушно-ленивым «э-хэ-хэ-хэ-хэ!..»? Сама палата, решётка, оконная рама, тумбочка, плинтус и шляпки гвоздей в плинтусе, всё покрыто толстой глазурью краски, зализано хлорными тряпками, затёрто обысками. На решётке слой, словно красили её не кистью, а опускали целиком в огромную ёмкость, а потом густой краске дали стекать. Петли претёрты временем, и ходят они беззвучно, лишь засов и внутренний замок решётки лязгают так, что эхо ещё долго потом мечется между жёлтых стен, лает в голове, заставляя втягивать шею глубоко в солнечное сплетение. Но эти режущие звуки – ничто, в сравнении с колёсиком. Каждые четыре часа тихо и неизбежно сквозь решётку палаты липко втекает страх. Незаметно впитываясь в голову, он солёно ворочает языком, с трудом отлепляя его от нёба, заполняет тело необъяснимой тоской и отчаянием. Придавливает к кровати, всыпая в тело горячие, пыльные и солёные зёрна, забивая рот, уши, голову дребезгом капающих звуков, булькающих и множимых в черепе, искажаемых, нескончаемых, бесконечных, липких, липких… Лёгкие тяжёлые. Лёгкие дышат, сердце бьётся, кровь бьёт в таз, словно из шприца, журчит в ушах, щиплет сухие глаза, смятые неродные веки. В коридоре птичкой поёт колёсико: «Уик! Уик!» К палате подводят хлипкую глазурную тележку в три яруса, накрытую квадратным накрахмаленным чехольчиком под размер. Всем достанется! Не спешите так. На тележке в дрожащих позванивающих рядках стеклянных напёрстков наболтана тёплая солёная гадость. Будто жёлтую солёную ягоду разжевали, но передумали, и сплюнули в мочу. Две таблетки, ещё одна длинная, колбасного цвета, а сверху горькая, аж не смешно, болтушка в напёрстке… Проглотил, открыл рот, оттянув пальцами щёки, показал строгому санитару язык, свободен. Он выжидает минуту, пристально и мудро наблюдает. Строгий. Уик! Уик! Дальше по коридору. Тихо и деликатно. Медик. Как твои пальцы мне в рот поместились? Таблетки растворились не полностью, и глубоко за щекой жгут горьким творожком измученную десну. Выметая этот творожок сухим языком, вытираю губы уголком простыни, так как слюну выжать не удастся. Колбаска тоже плохо растворяется, но спрятать её во рту не получится. Обязательно цокнет по зубам, словно карамелька, выдаст. И стойкий, ни чем не пробиваемый вкус её, одуревающий своей горечью, словно хина, пропитает голову, и уже через минуту ни каких запахов и вкусов, кроме неё, кажется ты и не почувствуешь уже никогда. Терпеливо жду стервятников. Что принесут они сегодня, клиенты мои?

…– Ж-жах! Жах!!.,– засов лязгает неожиданно. Он не предупреждает бренчанием связки ключей, потому что её нет. К решётке подходят лишь с одним божеством – длинным ключом на верёвочной петле, в которую ушком вдет линолеумный квадратик с синей чернильной цифрой «11». Решётка дрожит, предвкушая, хвостом виляет, облизываясь перед хозяином, скользит дугой, и, дрожа, замирает у стены. Одна птица остаётся в проёме, третья входит первой, за ней вторая. Белые птицы. Уже неделю… А может две… Чёрт его знает…

Привычно отыскав взглядом кисти моих рук, Куралай убеждается в безопасности, и садится на край кровати. Полная, удивительно смуглая, белый халат, серьги красивые с рубинами. И зря ты так коротко острижена… Сначала даже оторопь берёт: зачем при такой широкой физиономии – такая короткая стрижка? Но… несомненно начальство. Большая разница в сравнении с этими… Повелителями колёсиков. На пальцах золото, губы в помаде, ногти стерильные. Сидит, а они стоят. Глаз не отводят. Вот попробуй сейчас тронь её. Просто в шутку ткни пальцем под ребро. Разорвут. Даже она остановить не успеет.

…– Ну? Как мы сегодня?,– золото ледяное,– Как головка у нас? Температура? Умница какой. Лекарство пьёшь? А? Как мы?

Не уходи ради бога! Посиди еще пять минут. И руку не убирай с моего лба. Вместе с Куралай в палату влетело что-то незаметное, но хорошее и доброе, аж глаза заслезились. Запах!

— На уисэ ощь?,– солёный язык почти не работает, но Куралай отлично всё понимает.

— Да. На улице дождь. Откуда знаешь?

Умная баба. Стаж, не шутка… Двое напряглись, переглянулись, успокоили друг-друга взглядами. У Васи кулаки красные. Зуб золотой круглый не по размеру. Рот плохо закрывается. На зубах никотина жменя. Рожа красная на фоне халата пылает, как пожарная машина.

Пока добрая Куралай слушает мой пульс, наслаждаюсь запахом дождевой воды от её тапочек.

…В конце коридора, за последней локальной решёткой – обитая жестью глазурная дверь. Под нею бетонная плита крыльца. Направо, вдоль облупленной побелки стены – узкая дорожка. Поворот ещё раз направо мимо маленького, заросшего виноградом флигеля, где ночами курит Вася. Дальше бетонная прогулочная с сеткой. Двадцать на двадцать. Дальше и чуть левее – бетонная тропка, украшенная клумбами побеленных автопокрышек с торчащими из них сухими ветками. Тропка ведёт к крошечному домику у ворот вдоль белого забора с колючей проволокой. В домике у окна круглые сутки курит грустный сержант. Вот именно у двери этого домика, на том месте, где когда-то лежала железная банзайка, чтобы оттирать от грязи обувь, и есть та квадратная лужа, в которой я давно уже промочил тогда обе ноги, и из которой теперь на тапочках Куралай принесла в палату этот чудный запах. В грязной лужице чуть колышутся несколько сухих листков карагача, пара сержантских спичек и разбухший фильтр от сигареты «Космос». Вся эта смесь легонько пахнула сквозь мощную стену болтушки, и наполнила палату тоскливым счастьем. Почти люблю тебя, Куралай!..

— Не будешь кушать – через шланг будешь.

Где вы, кольца золотые?..

Внутри горячего черепа солёные капли капают в темноту, идут по её поверхности бледно-зелёными кругами, перемешиваются, проходя сквозь друг-друга.

— Хочешь шланг? Хочешь?

Голос мягкий, тёплый. Вася ближе подошёл. Запахло женской грудью и розовой пудрой. Это он санитаркин халат надел.

— Хочешь?

— Эт.

— А почему не кушал? Надо кушать. Все кушал, а ты не кушал. Нельзя не кушать. Смотри, какая хорошая кушать.

Под воротником у Васи застиранные пятна крови. Одно маленькое, одно большое. Маленькое круглое. А большое кривое, как сапог. Эт я его вчера… Головой… На что-то похоже. На что?

— Я главврач скажу, что ты не кушал.

Зелёные круги на чёрной смоле гудят, жирно плавятся, бегут к потолку в угол, там красиво преломляются, ползут, слабея и утоньшаясь по стене, уже совсем незаметные, застиранные, о плинтус плещут, на линолеум стекают. На Каспийское море похоже, вот на что. Почему под воротником? Из носа, наверное.

— Скажу главврач?

— Эт.

— А почему не кушал?

— Ихащу.

— Надо кушать! Надо!.. Не будешь кушать – через шланг будешь.

Куралай поднимает лицо на Васю:

— Вася, где шланг?

… Самым страшным является то, что этот тупой и добросовестный человек свято верит в медицинскую необходимость всех этих мерзких и тошных процедур. Этой скотской кормёжки, необходимости бритья с холодной водой тупым лезвием раз в неделю, и остального всего… Ты сам-то знаешь, как это больно, когда насильно бреют с холодной мыльной водой, пахнущей мокрым веником, тупым ржавым лезвием раз в неделю? А голым ты в ванне пустой сидел, держась за края? Этим помазком можно глаза выколоть, гад! И не это страшно! Страшно то, что ты, хочу я, или «ихащу», всё равно выволочешь меня из палаты, обхватив сзади, словно связанный матрас, побежишь, сопя, и, вталкивая в тёмную душевую, обязательно дашь коленом под зад, хоть я совсем и не борюсь с тобой. Пока ты держишь меня, Вася сдерёт с меня пижаму, и бережно, словно невесту, положит в ледяную ванну. Пока ты держишь меня, он брезгливо набултыхает в помятой кружке рыжую пену, небрежно измажет ею, и, крепко держа то за одно, то за другое ухо, громко побреет, ошпарит шутя холодной водой, оденет, и погонит, словно корову на базар, пиная то меня под зад, то мои тапочки поочерёдно по полу…

— Вася, отпусти его! Ты видишь – он безумный. Немедленный отпусти!

Я поворачиваюсь:

— «Безумный», говоришь?..

А я вижу, как в это же время, наперекор спокойного течения Тибра, змеёй огибающего с севера Ватиканское поле, мимо садов цезаря в сторону Рима медленно двигалась армада. Триста быстроходных боевых галер, трубя вестовыми медными трубами, угрожая нерасторопным рыбакам и зевакам по обе стороны реки, возвещали о приближении триремы императора Тиберия. Двадцать два огромных, сияющих на солнце золотым убранством судна, ощетиненные лучниками и копьями солдат в лазоревых туниках, сопровождали гигантскую квинкверему старого прицепса, которая из дали напоминала голову золотого льва, украшенную красными лентами, наводящую суеверный ужас на рабов и жителей пригорода. Движимый против реки усилиями тысяч рабов, рядами закованных на пяти уровнях  в кедровых недрах, корабль являл собой отдельный неведомый мир, мир из немыслимой роскоши, величия, страха и жестокости… Цаммм!.. Скрежет. Цаммм!.. Так бьётся сердце исполинского корабля.

…В передней части обеих бортов возле сторожевых башенок вниз ведут крепкие ступени. Счастье тебе, ведомый по ним, вернуться обратно! Ты пройдёшь в низкую нишу, и закружит тебя тесная винтовая лестница. Ниже… Ниже… На одном из пяти ярусов палуб мрачный солдат подтолкнёт тебя рукою в сторону – туда! И пройдёшь ты от лестницы в сторону, зайдя в жаркий и тёмный проём, и с непривычки обязательно схватишься за стену. Все хватаются. Нет, ты не падаешь. И корабль не накренился внезапно. Скрипящий пол длинного прохода вдоль стены тоже абсолютно ровный. Это чёрные лавки поперёк стенки борта, отдаляясь от вёсельных окон, постепенно задираются ступеньками к потолку, и ты невольно теряешь равновесие. На каждой такой ступени сидит один из восемнадцати прикованных гребцов. Голова ближнего к окошку находится на уровне босых ступней последнего, восемнадцатого. Вся группа на лавке держит за скобы гигантское весло, выходящее в окно, и крутит его по кругу. К лицу, вниз по груди к коленям, вверх от себя… К лицу, вниз по груди к коленям… По проходам ходят двадцать надсмотрщиков с плетями. Они громко покрикивают иногда на гребцов, угрожая и посвистывая плетью, изредка бросая ищущий взгляд в начало прохода. Там, озаряемый тонким лучиком света, в скрипучем кресле сидит изнемогающий от жары и скуки солдат. Потерев сильной рукой глаза, он приближает лицо к подлокотнику, хмурит брови, таращится, пытаясь рассмотреть что-то мелкое.

…– Что там у него?

— Сними цепь. Пойди посмотри…

— Шутник…

…Тонкая, еле заметная в душном мраке струйка муравьёв беззвучно сочится, блестя натруженными спинами сквозь щель в полу, по ножке кресла, вдоль подлокотника на спинку, и далее по стене куда-то наверх, в темноту закопчённого потолка. Откуда они взялись? Корабль третий месяц идёт по реке… Удивительно…

Солдат с тоской и презрением смотрит то в ближнее окно на воду, то в синхронное движение небольших флажков на торцах рукояток вёсел. Вижу, вижу!.. Задрожал флажок, замешкался, сбил ритм… Надсмотрщик спешит вдоль лавок, размахивает плетью сбоку, старается. Получай, лентяй!.. Опять размахивается. Не ты?.. Ну, тогда и ты, и сосед твой, получайте оба! Надсмотрщик старается, кричит, поглядывая украдкой на солдата в проходе. На обладание плети много желающих. Ох, и бдительно будет следить за твоею работой новичок! Умело сломает он твои пальцы о железную скобу, и будешь ты, негодный к работе, проткнутый мечом, выброшен прямо в твоё же окно. Скатишься ты вниз по вёслам, хватаясь руками, в живительную прохладу, и долго ещё будешь плыть в потоке за кораблём, оставляя кровавый след в бурной пасти Тибра. Так что бей на выдох, чтобы застонали под ударом, подтвердили твоё мастерство. А не то солдат поманит таких же как и ты, троих. Схватят тебя, наденут резво кольцо на ногу, и пойдёт солдат по проходу, разминая затёкшую спину, выбирая замену тебе.

… Над потолком прохода на коротких цепях висит длинная медная кишка, проходящая над гребцами, соединённая перемычками сквозь пол с такими же медными полосами на каждом гребном ярусе с обоих бортов.  Где-то на палубе, в небольшой каморке ближе к самой корме, под рулевыми мачтами, сидит счастливчик, в обязанности которого входит непрерывно бить по гнутой головке медной кишки железным пестом. Ударил, и пауза в девять секунд. Звук вибрирует по пластине, бежит по медной звонкой кишке вниз, убегая по ярусам. Цаммм!.. Вёсла дрожат в бурлящей воде. Цаммм!.. Вёсла медленно поднимаются вверх. И так часами, пока медь не стихнет, и лоснящиеся от пота и жира подёнщики не побегут торопливо по проходам, гремя горшками с варёными овощами. Ешь, гребец! Заработал!..

На прямоугольном возвышении кормы квинкверемы, в окружении свиты, префектов и жрецов, на тяжёлом, почти полностью отлитом из золота октафоре, в ушитой жемчугом тоге, сияет золотым венцом император. Утомлённый и напуганный ненавистными лицемерами, хвалителями и певцами, специальным эдиктом он запретил под страхом смерти приближаться к нему на расстояние крика. И рядом теперь у его ног разрешено быть лишь врачевателю Хариклу-греку, преданному астрологу Фрасиллу, и кинику по имени Дахак, рабу из Персии, привезённому с острова Родос. Но ближе всех к прицепсу совсем не человек. Двухметровая толстая, одуревающая от избытка цыплят, старая змея Глосса. Совершенно белая, потная, с выпученными бледно-зелёными глазами без зрачков на маленькой острой головке с загнутой кверху мордой. Глоссу боятся, ненавидят, ею брезгуют до дрожи, и боготворят, как самого Императора Тиберия.

По настоятельной просьбе Верховного понтифика, располагавшиеся под первой палубой двадцать жрецов-фламинов и сотня гадателей уже запели свои призывные песни, расставив клети жертвенных птиц, амфоры, чаши и кадильницы пред алтарями. Девы-весталки, хранительницы неугасимого огня, преклонили колени, серой безропотной стайкой окружив алтарь Юпитера, стройным пением возвещая небеса о жертвоприношении.

На обширном возвышении, прямо перед гахабусом понтифика, несколько авгуров, запрокинув головы, высматривают в небе птиц, по полёту определяя знаки знамений. Некоторые из жрецов, желая удостовериться лично в правильности знаков, бережно вынимали из клетей голубей и цыплят, кормили их с рук, внимательно наблюдая за поведением птиц. Чуть поодаль наголо остриженный гаруспик также выведывал у птицы расположение богов. Держа цыплёнка спиной на ладонях, жрец задумчиво ощупывал его, запуская пальцы в перья, под крылья, мычал, поглядывая на небо. Потом он садился на корточки, и, держа птицу за вытянутое крыло, осторожно наступал босой ногой на другое. Подняв свободной рукой кривой серп жреческого ножа с круглой рукоятью, гаруспик под трепыхание птицы просил милости у Юпитера, посвящая жертву мудрости бога. Затем, раздвинув перья, он делал медленный разрез, окунал пальцы в небольшую глиняную чашу с маслом, и с хрустом запускал пальцы в чрево птицы. Там, в горячих судорогах угасающей пульсирующей жизни, настойчивые пальцы сосредоточенно ощупывали внутренности, раздвигая и разрывая плоть, поглаживали трепещущее сердце. Нащупав печень, жрец осторожно подтягивал её наружу, и, умело прокрутив, передавливал ногтями слюдяные спайки, отрывая печень от птицы. Поднеся кровавый сгусток к глазам, жрец растирал печень пальцами, нюхал и рассматривал её на свет. Как порой пугала меня эта радость в глазах безумца! В раздвоенной книзу печени птицы он видел добрый знак, и спешил сообщить об этом! Ты ли это был, Тиберий?

… Друга радушно зови на обед, ни когда же недруга!..

Прежде всего угости, кто живёт по-соседству с тобою!,– запел стихи высокий актёр, выходя вперёд, и воздавая руки в сторону императора,–

 — В горе домашнем сосед твой появится быстро на помощь!

Он подойдёт в чём одет! А родной ещё будет подвязывать пояс!

Сколько лукавый сосед тебе вреден, столько полезен!

Счастлив лишь тот, кому таковой достаётся!

Как он к тебе справедлив, так и ему воздавай ты!

А если можешь – воздай ты ему пощедрее!

Чтобы на случай нужды –  был он готов на услуги!..

В то время, когда прицепс, плохо скрывающий страх и злобу, страдая язвенной болезнью, мрачно наблюдал за приготовлениями авгуров, Дахак, поигрывая полой грязной туники в такт струнам золотых кифар и свисту флейт, злорадно наблюдал за песнопением актёров. Последние месяцы бесконечных философских споров с Тиберием, в коих они оба находили удовольствие, сделали своё дело. Презирающий роскошь и удобства киник с едкой усмешкой принял вчера очередное своё наказание – его посадили на цепь, и теперь он всякий раз поигрывал этой цепью, всем видом показывая, что она его забавляет. Витеевато, но разумно доказав императору, что прозвище «Пёс» не оскорбляет раба, Дахак немедленно был закован в железный ошейник, и сидел теперь у ног охранника, приводившего его на цепи для бесед с прицепсом. И теперь, чем старательнее актёры разыгрывали сцену на бессмертные стихи Орфея, тем заметнее мрачнел, наливаясь злобой, дряхлеющий император…

…– Другу ты не предпочти даже кровного брата!

Ибо то сердцу его причинило б смертельную рану.

Речью лукавой его не обманывай! Если ж

Ссору он первый речами недобрыми начал,

Мсти за себя ты вдвойне! Пожелает же вновь подружиться,

Будет готов справедливо вернуть всё обратно —

Ты принимай его, чтобы с другим не сошёлся он другом!

И об обиде ты словом ему не напомни!..

В бедности, сердце терзающей не упрекни его!

Знай, и она ведь богами дарована тоже!..

…– Прочь!,– не выдерживает повелитель, и солдаты, ломая мелодию гимна, уже бегут разгонять толпу перепуганных и размалёванных актёров и певцов. Задействованный в сцене спектакля конь, запряжённый в боевую колесницу, встал на дыбы, и золочённая тренога кадильницы, изображающая вулкан, падает в глубине сцены, рассыпает пылающие угли, и актёры бегут по ним босыми ногами, вопя и стеная. Кто-то завизжал…

Довольно потирая руки, Дахак ждёт вопросов:

— Dominus уже не благосклонен к греческим поэтам?

Предчувствуя неизбежно язвительную и часто обидную развязку беседы с проклятым киником, единственным интересным собеседником своим, Тиберий молчит.

— Ты ли это, Dominus? Тиберий Цезарь, нелюбимый за ум и скромность, сын квестора Нерона?..,– Дахак сладко выпучил глаза, ядовито кланяясь,– Отпрыск славного рода Клавдиев! Нет-нет!,– подлый раб кривляется, припадая на колено перед рядом охранников, словно доказывая им противное,– Нет! Ни того плебейского рода, что знаменит был скорняжным и кузнечным ремеслом! Нет!.. Он славного патрицианского семени Клавдиев, взявшего своё начало из сабинского городка Региллы, по воле Тита Тация – соправителя Ромулла, принятого в число патрициан!..

Наблюдая, как порозовели щёки старика, Дахак знает, что старый развратник млеет от злобы, наблюдая за ним, и продолжает лить сладкую желчь:

— Ты ли это? Сопровождаемый толпой прожорливых клиентов*, славный твой род принял от Рима плодородное поле у Аниена, что выше впадает в грозный Тибр. Ты ли, Тиберий, пасынок божественного Августа, первый из правителей Рима! Кто презирает угодливость, кто ценит терпение, честь, бережливость? Тиберий-строитель! Поборник добродетели, выгнавший чуму!.. Сколько казнённых тобою сегодня сбросили в Тибр? Крючьями сколько сегодня протащат с холма Гемонии? Кто ускользнул от тебя, мой учитель, сегодня от пыток? Сколько сегодня сгноить ты, отправив в эргастул? Тиберий, девственниц чьи палачи растлевают на глазах у отцов перед казнью?..

И Тиберий с трудом сдерживал себя, чтобы не избавить коварного раба смертью. Нет! Он будет сильнее подлого киника. Это всего лишь раб. Глупый, злобный, циничный раб!

… Одетый в длинный, до самых пят, хитон, однако не скрывающий потрясающей худобы, верховный жрец, походящий на живого скелета, подошёл и смиренно замер, достойно ожидая своей очереди. Его обтянутый прозрачной кожей череп, блестящий на солнце, словно насаженный на жердь, спокойно уставил два копья глаз на Тиберия, на Глоссу, и обратно. Изнурённая цыплятами, змея заливалась слезами на жаре, тяжело дыша в корзине с вензелями.

…– Что говорят твои птицы, Ацерроний?

Тот еле заметно поклонился:

— Великому прицепсу будет угодно услышать результаты предсказания лично, или может…

— Говори!,– зло перебивает его Тиберий, не отводя глаз от страданий Глоссы,– Или ты думаешь, нас могут подслушать?

Плотная охрана, свита с опахалами, десять актёров, танцовщицы, врачи, виночерпии и ещё двадцать человек непонятно кого задышали через нос, не понимая, шутка это, или нет?

Скелет выждал сонную паузу, и громко проговорил:

— Богам не угодно твоё возвращение в Рим сегодня!,– Глосса мучительно стукнула головой о край корзины, пытаясь выдавить из себя птицу,– Всё говорит о нерасположении…

В этот миг с правого борта закричали:

— Смотрите!.. Смотрите! О, боги!..

… В вечернем тёплом закате, из самой высокой точки Рима, между редких сахарных облаков упруго разогнулся вверх огромный столб серого дыма. Надувшись гигантской пунцовой пиявкой, свирепо поведя голову, почти прозрачный в остове колосс мягко переломился пополам, и, не теряя формы, чудовищным змеем пополз по городским улицам триб. Жарко шипя, словно выдыхая, касаясь земли и зданий, он обогнул храм Венеры, тяжело врезался в камни Палатина, и рассыпался на куски, но вновь сформировался стремительно, и длинным облаком заюлил между мраморных колонн храма Кастора, стальным хвостом своим сломав последнюю из них пополам. Темнея и набирая скорость, змей вращался, поднимаясь вверх, замирал на мгновение, и с рёвом полз на юго-восток, прямо на корабли Тиберия. Армада завизжала. С кораблей посыпались люди. Бешено и напрасно кричали вестовые трубы. С левого борта галера ударила вдруг носом в корму второй квинкверемы, хрустнула и загорелась. В потемневшем жёлтом воздухе над поверхностью реки завибрировала смесь визга, грохота и барабанной дроби. Мачта тяжело шлёпнула по воде, накрывая горящими парусами солдат и отплывающие лодки. По реке плыли лошади.

И в этой тёмной воде тысячи казнённых ранее, стащенных на петле по Лестнице рыданий, крючьями сброшенных в Тибр, плыли к кораблю. Загребая ломанными пыткой руками, безумно выкатывая белые глаза свои, черпая воду оскаленными ртами, они приближались быстро, и хватали гнилыми руками вёсла, пытаясь забраться выше, и оставляя кожу и волосы на бортах корабля, ползли наверх, падали, сдирая когти, скрежеща зубами, и завывая в мольбе: Тиберий!.. Тиберий!..

С дрожащим гулом смерч проползал над Тибром, сжимаясь в шар, и с треском молний метнулся дальше.

Я отчётливо видел, как он, мгновенно достигнув острова Капри, гулко ударил в башню маяка, и разбил его в пыль.

… Спустя час у берега уже плавала корзина, и в ней кверху брюхом лежала дохлая Глосса, облепленная муравьями.

И засыпая, император видел так же отчётливо, как на тупой плоской вершине невысокого холма непрочно установили три грубооструганных столба с перекладинами, и поперёк них за тощие локти были привязаны три тела. Сквозь ладони к перекладинам и в стопы на подставках все трое были прибиты длинными плотницкими гвоздями. Почти касаясь ногами земли, несчастные замерли в бешеном своём танце, словно подняв брёвна над головами. В десятке метров от столбов, ниже у подножья горы, солдаты жарили на огне мясо и тихо переговаривались.

— «Безумный», говоришь?,– неслышно усмехнулся ещё живой один из танцоров,– Где вы…. Где вы, кольца золотые…

Я видел.

——————-

клиент* — в Риме так называли бродячих попрошаек, восхваляющих хозяина дома за угощение.