i-1754… — От же ж, сука какая!.. От же ж, с-сука!..
О порог торопливо оббили онучи, тут же в стену что-то шмякнули, звякнула длинная железка засова, и в проём, поднимая задубевшую дерюгу, сквозь облако пара, выдохи, искря снежинками, шумно ввалился огромный Сенечка, волоча за шиворот жалкое щуплое существо. С силой швырнув на пол приведённого, Сенечка хлопает себя рукавицами по бокам, стряхивая снег в предбаннике, ругаясь с таким видом, будто он уже сколько раз предупреждал, а его не слушали, и вот – на тебе!.. Опять!..
— Дывысь, Яков Алексаныч!.. Эта сука опять по шконорям шарит!.. От же ж, сука какая!.. Мало ему тот раз накасмыряли!.. В кандейку я счас сунулся, смотрю – шо такое?.. А эта паскуда…,– повернувшись, Сенечка чуть приоткрыл обледеневшую дверь сарая и зло кричит во двор, зовёт товарища, — Калюга!.. Э!.. Калюга!.. Де ты там, сучий потрох?.. Нук, иди сюды!..
В сарае жарко натоплено, но темно и душно. Замызганная печь чадит копотью, гудит и щёлкает, пузыря лёд на торчащих из неё дровах. На чёрных стенах, накинутое на вбитые между брёвен крючья, висит тряпьё. Тут же насажены валенки, пучки хвороста и мешки. Сбоку печки, на высокой наре, устланной тугим тюфяком, поджав ноги, сидит бригадир Яков Александрович и здоровяк Паша Дуролом.
— От же ж, сука!..,– не успокаивается Сенечка, приноравливаясь пнуть лежачего на полу зэка, и тот, замёрзший до костей, кутаясь в тряпьё, поджимает колени к животу, и вдруг, подавившись всхлипом, натужно кашляет, словно лает, выворачиваясь от судороги, подвывая и задыхаясь.
Паша горько вздыхает и нехотя спускается с нары, вдевая ноги в сапоги, обрезанные на манер ботинка:
— Абраша?.. Ты что ль?.. Милый…
Брезгливо наклоняясь, он смотрит на лежащего на полу и говорит ласково, почти с сожалением:
— А?.. Абраш?.. Ты что ль, касатик?.. Опять, что ль?..
Лежащий заходится кашлем, корчась и задыхаясь. Кашлять ему не удобно и он вытягивает ноги, со свистом набирая воздуха, вздувая жилы. Пользуясь тем, что тот убрал колени от живота, Паша легонько пинает его под дых:
— Абраш?.. Чё молчишь-то?.. Отец родной!..
Несчастный кашляет чудовищно, навзрыд. Громко лает в воздух, слабо ворочаясь и дрожа. Давясь мучительно и колюче, он выбрасывает вместе с кашлем что жалобно и нечленораздельно, с минуту ещё корчит костлявое тело и постепенно успокаивается, выдыхая громко и пуская слюну.
Паша сплёвывает в сердцах и опять лезет на нару.
Бригадир смотрит на это без интереса, и почти остывший Сенечка со вздохом садится на корточки:
— Оклемался, рожа?.. Чё зенки пялишь?..
Спокойствие бригадира Сенечку оскорбляет и на правах потерпевшего, он горячо жалуется:
— Никакого сладу с этой сукой, Яков Алексаныч!.. Никакого!.. Вот такой мой сказ!.. Никакого сладу!.. Или я или кто другой порешит эту крысу!.. А вам потом хлопоты с начальством!.. Так что решайте, Яков Алексаныч!… А то… Никакого терпения!..
Сделав праведное дело, Сенечка злобно пинает лежачего в спину: “у… сука!”. Тот тонко вскрикивает “Ай!” и опять прижимает коленки к груди. Уставившись в точку неподвижно слезящим мокрым лицом, он не мигая смотрит в пламя печи и трясётся по-собачьи, успокаиваясь и согреваясь. Привыкший к побоям, он хочет только одного – подольше находиться тут, в двух метрах от огня. Пламя освещает костлявое чумазое лицо, синее ухо с запёкшейся кровью. Глаза неподвижны. Кашель сладко отступил и дышать можно спокойно, жадно и тепло…

…– И куда мне его?,– бригадир хмуро склонил голову, с неохотой спуская ноги на пол, — Шо вы его туркаете все? И с котельной его турнули, и с бригады… Думал, хоть в делянках пригреете… Чё он спёр-то?..
–… Жратву ворует, сука!,– кричит Сенечка, с ненавистью накидываясь,– У Якимова сухари сожрал!.. У меня тырит, паскуда, хоть караул кричи!.. Я что – кормить его, паскуду, обязан?.. Доходяга не рабочая, голь перекатная!.. Что не угляди – то тут, то там озорует, сволота!..
Не обращая внимания на слабое сопротивление лежачего, Сенечка с чувством шарит у него за пазухой, вычёрпывая грязное тряпьё вперемешку с несколькими сухарями, крошечными гнилыми картофелинами:
— Во – смотри!..,– вываливая на пол, одной рукой он придерживает лежачего, как свинью перед забоем,– И вот!.. И вот тоже… Смотри!..,– Сенечка потряс тряпицей и из неё высыпались клубком грязные и скользкие картофельные очистки, — Это он, сука опять на помойке наколупал. И вот тоже!..– откинул рядом несколько обсосанных сухарей,– Эти – точно мои!.. Ну – ни падла, а?!.. Яков Алексаныч?!..
Видя, что разбирательство неизбежно, бригадир кряхтит, наклоняясь с печному поддувалу, осторожно заглядывает, хмурясь на сладкий ад внутри:
— И куды ж мне его?.. Нешта сами не можете решить-то, Сенечка?..
Тот опять взрывается праведным гневом:
— А я знаю?!.. Я знаю?!.. “Куды”?.. Почти неделю, падлюка на помойке жил, думали загнётся на морозе!.. Пожалели, суку такую!.. А он смотри опять!..
…– В столовой его Кеша турнул,– сидя на наре, Паша зевает, подпихивает под себя ладони и скрещивает ноги,– он, говорят, у Кеши тоже “угостился”. Почти буханку увёл, вот тот и наказал ему в столовую нос не казать… А кто ему вынесет-то?.. Никто ему не вынесет… Да, Абраша?,– через плечо Паша ласково смотрит на лежащего, усмехается весело, — Никто бедному Абраше не вынесет?.. Никто… А?.. Абраш… Голодает Абраша-то…
Тот совершенно разомлел, растаял и дымит испарением в тепле, парит жалким своим тряпьём, опьянённый и мокрый, не сводя взгляда с пламени, осоловело вздрагивая мокрыми глазами…
— Ты это…,– Яков Александрович медленно встаёт, потягивая спину,– Тащи его, Сеня, к “заготовке”… Пусть Никоноров там присмотрит, куда его… Пока пусть на дворе там… Поработает… Что ли.
Сенечка опять порывается орать, но видя хмурый взгляд “бугра”, тяжко вздыхает, молчит, надевая рукавицы, сурово соображая. Грубо запихав всё “изъятое” обратно тому за пазуху, Сенечка легко поднял за шиворот растрёпанного доходягу, и хмуро бурчит, зло и торопливо готовясь к дороге:
— А и то правда… Брошу, суку такую, на “заготовке”… Хай там… Работает… Там помойка большая… Сытная…
… С сердцем встряхнув ненавистную ношу, Сенечка, озабоченный навалившейся напастью, шумно выходит, пихая под зад перед собой “Абрашу”:
— Ей-богу, так и передам!.. Мол, Яков Алексаныч велели пристроить паскуду!.. Хай там и сдохнет, сука такая…
Выйдя во двор он опять кричит:
— Калюга!..
… В сторожке некоторое время было светлее. Влажная жижа, натёкшая там, где только что лежал Осип Мандельштам, отражала языки пламени, и его отблески слабо качались на закопчённом потолке и стенах. Постепенно лужа высохла и на грязном полу осталась только прилипшая картофельная кожура…